Неточные совпадения
Порой, вдруг находя
себя где-нибудь в отдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного, за столом, в размышлении, и едва
помня, как он попал сюда, он вспоминал вдруг
о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешить окончательно.
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить
о том, что вы говорите, — высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «
помнила свое место» и даже теперь не могла отказать
себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
— Кстати,
о девочках, — болтал Тагильский, сняв шляпу, обмахивая ею лицо свое. — На днях я был в компании с товарищем прокурора — Кучиным, Кичиным?
Помните керосиновый скандал с девицей Ветровой, — сожгла
себя в тюрьме, — скандал, из которого пытались сделать историю? Этому Кичину приписывалось неосторожное обращение с Ветровой, но, кажется, это чепуха, он — не ветреник.
Он не забыл
о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но
помнил это как сновидение. Не много дней прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал
себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, —
помнишь, я тебе и Дронову рассказывал
о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать
себя. Да…
Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину.
Помнишь Диомидова? «Человек приближается к
себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего не знаешь
о Диомидове?
Я запомнил
себя в комнате Версилова, на его диване;
помню вокруг меня лица Версилова, мамы, Лизы,
помню очень, как Версилов говорил мне
о Зерщикове,
о князе, показывал мне какое-то письмо, успокоивал меня.
Я содрогнулся внутри
себя. Конечно, все это была случайность: он ничего не знал и говорил совсем не
о том, хоть и
помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в том не было никакого сомнения.
Я начал было плакать, не знаю с чего; не
помню, как она усадила меня подле
себя,
помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно было подумать, что я плакал
о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
А так как начальство его было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга
себя извергаю из среды людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!» Тут же вынес и выложил на стол все, чем
мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от
себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением
о скором прибытии и ответ ее на сие письмо, который начала и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
— Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и пошел прогуливаться и пришел в такое глубокое место, в котором и потерял
себя. А между тем, это был благодарный и чувствительный юноша,
о, я очень
помню его еще вот таким малюткой, брошенным у отца в задний двор, когда он бегал по земле без сапожек и с панталончиками на одной пуговке.
О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо
помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про
себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь».
О грозе со снегом он сказал, что раньше гром и молния были только летом, зимние же грозы принесли с
собой русские. Эта гроза была третья, которую он
помнил за всю свою жизнь.
Помня знаменитое изречение Талейрана, я не старался особенно блеснуть усердием и занимался делами, насколько было нужно, чтоб не получить замечания или не попасть в беду. Но в моем отделении было два рода дел, на которые я не считал
себя вправе смотреть так поверхностно, это были дела
о раскольниках и злоупотреблении помещичьей власти.
Иногда называл
себя в третьем лице, будто не
о нем речь. Где говорит,
о том и вспоминает: в трактире —
о старых трактирах,
о том, кто и как пил, ел; в театре в кругу актеров — идут воспоминания об актерах,
о театре. И чего-чего он не знал! Кого-кого он не
помнил!
С удовольствием он рассказывал, любил говорить, и охотно все его слушали.
О себе он не любил
поминать, но все-таки приходилось, потому что рассказывал он только
о том, где сам участником был, где
себя не выключишь.
— Я
о́ ту пору мал ребенок был, дела этого не видел, не
помню;
помнить себя я начал от француза, в двенадцатом году, мне как раз двенадцать лет минуло.
Кроме того, и самый этот факт тогдашнего отъезда весьма не замечателен сам по
себе, чтоб
о нем
помнить, после двадцати с лишком лет, даже знавшим близко Павлищева, не говоря уже
о господине Бурдовском, который тогда и не родился.
— Дело слишком ясное и слишком за
себя говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно, с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе у Ивана Федоровича. Я очень хорошо
помню, что еще давеча
о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
— И Александра Михайловна с ними,
о боже, какое несчастье! И вообразите, сударыня, всегда-то мне такое несчастие! Покорнейше прошу вас передать мой поклон, а Александре Михайловне, чтобы припомнили… одним словом, передайте им мое сердечное пожелание того, чего они сами
себе желали в четверг, вечером, при звуках баллады Шопена; они
помнят… Мое сердечное пожелание! Генерал Иволгин и князь Мышкин!
Анфиса Егоровна сложила Нюрочкины пальчики в двуперстие и заставила молиться вместе с
собой, отбивая поклоны по лестовке, которую называла «Христовою лесенкой». Потом она сама уложила Нюрочку, посидела у ней на кроватке, перекрестила на ночь несколько раз и велела спать. Нюрочке вдруг сделалось как-то особенно тепло, и она подумала
о своей матери, которую
помнила как во сне.
Я
помню, например, как наш почтенный Виктор Петрович Замин, сам бедняк и почти без пристанища, всей душой своей только и болел, что
о русском крестьянине, как Николай Петрович Живин, служа стряпчим, ничего в мире не произносил с таким ожесточением, как известную фразу в студенческой песне: «Pereat justitia!», как Всеволод Никандрыч, компрометируя
себя, вероятно, на своем служебном посту, ненавидел и возмущался крепостным правом!..
Помню, как однажды Наташа, наслушавшись наших разговоров, таинственно отвела меня в сторону и со слезами умоляла подумать
о моей судьбе, допрашивала меня, выпытывала: что я именно делаю, и, когда я перед ней не открылся, взяла с меня клятву, что я не сгублю
себя как лентяй и праздношатайка.
Впрочем, может быть, для того, чтоб поддержать отечественную торговлю и промышленность, — не знаю наверно;
помню только, что я шел тогда по улице пьяный, упал в грязь, рвал на
себе волосы и плакал
о том, что ни к чему не способен.
Правда, я хоть не признался и ей, чем занимаюсь, но
помню, что за одно одобрительное слово ее
о труде моем,
о моем первом романе, я бы отдал все самые лестные для меня отзывы критиков и ценителей, которые потом
о себе слышал.
— Многие из вас, господа, не понимают этого, — сказал он, не то гневно, не то иронически взглядывая в ту сторону, где стояли члены казенной палаты, — и потому чересчур уж широкой рукой пользуются предоставленными им прерогативами. Думают только
о себе, а про старших или совсем забывают, или не в той мере
помнят, в какой по закону
помнить надлежит. На будущее время все эти фанаберии должны быть оставлены. Яздесь всех критикую, я-с. А на
себя никаких критик не потерплю-с!
Я не мог слышать,
о чем говорила матушка, да и мне было не до того;
помню только, что по окончании объяснения она велела позвать меня к
себе в кабинет и с большим неудовольствием отозвалась
о моих частых посещениях у княгини, которая, по ее словам, была une femme capable de tout.
Я так привык теперь к самому невероятному, что, сколько
помню, — даже совершенно не удивился, ни
о чем не спросил: скорей в шкаф, захлопнул за
собою зеркальную дверь — и, задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I.
Вот —
о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних была их «Пасха».
Помню, накануне, бывало, составишь
себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен, что никто не увидит, — честное слово, я бы и нынче всюду носил с
собой такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я увижу — хоть издали…
Я не
помню теперь ни одного слова из того, что мы сказали тогда друг другу;
помню только, что я робела, мешалась, досадовала на
себя и с нетерпением ожидала окончания разговора, хотя сама всеми силами желала его, целый день мечтала
о нем и сочиняла мои вопросы и ответы…
Как стал
себя помнить, как грамоте обучился, только
о святом деле и помышление в уме было.
Все это я не во сне видел, а воочию. Я слышал, как провинция наполнялась криком, перекатывавшимся из края в край; я видел и улыбки, и нахмуренные брови; я ощущал их действие на самом
себе. Я
помню так называемые «столкновения», в которых один толкался, а другой думал единственно
о том, как бы его не затолкали вконец. Я не только ничего не преувеличиваю, но, скорее, не нахожу настоящих красок.
— Что ж угадывать? Во мне все так просто и в жизни моей так мало осложнений, что и без угадываний можно обойтись. Я даже рассказать тебе
о себе ничего особенного не могу. Лучше ты расскажи. Давно уж мы не видались, с той самой минуты, как я высвободился из Петербурга, —
помнишь, ты меня проводил? Ну же, рассказывай: как ты прожил восемь лет? Что предвидишь впереди?..
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать
о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами горела, кровь кипела в жилах… Придешь в Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это за селянка была! Маня,
помнишь?
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая
себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже,
о всяком развлечении; но все-таки
помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
У меня был еще сотрудник, Н.П. Чугунов, который
мнил себя писателем и был
о себе очень высокого мнения, напечатав где-то в провинции несколько сценок.
Я знаю теперь и чувствую, сколько виноват, и все оттого, что
возомнил опять
о себе!
Муза Николаевна, сама не
помня от кого получившая об этом уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая
о страшном событии, приехала к ней и перевезла ее к
себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к
себе, похвалил ее за то и поник головой.
—
Помните, когда вы здесь уже, в здешнем губернском городе, в последний раз с правителем губернаторской канцелярии, из клуба идучи, разговаривали, он сказал, что его превосходительство жалеет
о своих прежних бестактностях и особенно
о том, что допустил
себя до фамильярности с разными патриотами.
Но люди еще
помнили, как он рассказывал
о прежних годах,
о Запорожьи,
о гайдамаках,
о том, как и он уходил на Днепр и потом с ватажками нападал на Хлебно и на Клевань, и как осажденные в горящей избе гайдамаки стреляли из окон, пока от жара не лопались у них глаза и не взрывались сами
собой пороховницы.
Потом,
помню, он вдруг заговорил, неизвестно по какому поводу,
о каком-то господине Коровкине, необыкновенном человеке, которого он встретил три дня назад где-то на большой дороге и которого ждал и теперь к
себе в гости с крайним нетерпением.
— Разве тут думают, несчастный?.. Ах, мерзавец, мерзавец…
Помнишь, я говорил тебе
о роковой пропорции между количеством мужчин и женщин в Петербурге: перед тобой жертва этой пропорции. По логике вещей, конечно, мне следует жениться… Но что из этого может произойти? Одно сплошное несчастие. Сейчас несчастие временное, а тогда несчастие на всю жизнь… Я возненавижу
себя и ее. Все будет отравлено…
Вообще присутствия всякого рувни князь не сносил, а водился с окрестными хлыстами, сочинял им для их радений песни и стихи, сам
мнил себя и хлыстом, и духоборцем, и участвовал в радениях, но в Бога не верил, а только юродствовал со скуки и досады, происходивших от бессильного гнева на позабывшее
о нем правительство.
Меня вообще в разговорах не стеснялись. Саша и мой репетитор Николай Васильев раз навсегда предупредили меня, чтобы я молчал
о том, что слышу, и что все это мне для будущего надо знать. Конечно, я тоже гордо чувствовал
себя заговорщиком, хотя мало что понимал. Я как раз пришел к разговору
о Стеньке. Левашов говорил
о нем с таким увлечением, что я сидел, раскрыв рот.
Помню...
Как сквозь сон
помню: лишь только он мне пересказал об этом, я опять обеспамятел и уж спустя недели четыре, придя в
себя, спросил его
о боярине; он сказал мне, что никакого тела не подымали на том месте, где нашли меня…
Актер. Не твое дело… (Ударяет
себя в грудь рукой.) «Офелия!
О…
помяни меня в твоих молитвах!..»
— Нет ни мудрых волшебников, ни добрых фей, есть только люди, одни — злые, другие — глупые, а всё, что говорят
о добре, — это сказка! Но я хочу, чтобы сказка была действительностью.
Помнишь, ты сказала: «В богатом доме всё должно быть красиво или умно»? В богатом городе тоже должно быть всё красиво. Я покупаю землю за городом и буду строить там дом для
себя и уродов, подобных мне, я выведу их из этого города, где им слишком тяжело жить, а таким, как ты, неприятно смотреть на них…
И потом так же спокойно рассказывает
о встрече со стариком, который просит его подвезти. Предлагает ему сесть рядом с
собой, но тот, бывший барский камердинер, после объявления воли выброшенный наследниками за старостью и недовольный всем, еще
помнит барскую дисциплину и, отказавшись, садится рядом с ямщиком на облучок, ворчит и ругает все новое, даже волю.
Через минуту Зинаида Федоровна уже не
помнила про фокус, который устроили духи, и со смехом рассказывала, как она на прошлой неделе заказала
себе почтовой бумаги, но забыла сообщить свой новый адрес и магазин послал бумагу на старую квартиру к мужу, который должен был заплатить по счету двенадцать рублей. И вдруг она остановила свой взгляд на Поле и пристально посмотрела на нее. При этом она покраснела и смутилась до такой степени, что заговорила
о чем-то другом.
Не
помню, как мы там с ним
о чем начали разговаривать, только знаю, что я тогда и спросил его. что как он, занимаясь до старости науками историческими, естественными и богословскими, до чего дошел, до какой степени уяснил
себе из этих наук вопрос
о божестве,
о душе,
о творении?